Харлампий Г. Орошаков

ПОЧЕМУ Я СТАЛ ХУДОЖНИКОМ

"...поскольку там живут люди различного происхождения, в один день можно услышать семь-восемь наречий."

Элиас Канетти. Спасённый язык, 1977.

Я прожил своё детство в Красном Селе, в маленьком доме моей македонской бабушки Милены Ивановны де Джунгул-Гударовской. Это был обычный дом, с выходящим во двор маленьким садом. Между медленно распадающимися машинами, подобными разлёгшимся глыбам, бегали курицы, гордо предводительствуемые петухом, — однажды он на меня всё же напал, неистовствующий от злобы, и я, в крике от смертельного страха, руками и ногами захлопнул входную дверь. В этот день петух бесследно исчез и был праздничный обед.

Там, в этом саду, в тени национализированной фабрики моего деда, я сидел и слушал, как моя бабушка рассказывала о македонском Деборе, лежащем на албанской границе, и о своём роде Макриевских — известных строителей и иконописцев, оставивших с XVII столетия свой след от Александрии (Египет) до Кишинёва (Молдавия) в виде монастырей, церквей и икон; о моём деде Угрине, и как он однажды появился из Лазарополя; о четырёх фланкирующих всадниках, поднявших её на лошадь; о катании на коньках по замёрзшем льду и вое волков, и , естественно, о Видине, лежащем на Дунае между Сербией, Румынией и Болгарией, — с его богатыми кораблями из Константинополя, Одессы и Вены.

Угрин, мой "деддо", иногда сидел рядом, в гордом молчании, лишь взирая на меня. Неподвижно. Изредка он рассказывал мне о венгерском Угроне, о Далмации и боснийском Банене и о Македонии под османами, и тогда его глаза загорались. Раз в году они степенно надевали свои костюмы, и когда мне исполнилось пять лет я был допущен им в этом помогать. В большой меховой шапке на голове, в вышитой рубахе, подпоясанный кричаще-красной плотной шалью, я сидел на его коленях и глазел на вращающиеся круги массовых хороводов, охваченный страхом от великолепиия цветов и звуков.

Эти ранние годы детства оставили в моём сердце впечатления, влияние которых продолжается вплоть до сего дня. Когда я был пионером и голосил в красном галстуке "Ура", размахивая красным флажком с эмблемой серпа и молота, мой отец, высмеянный и запятнанный как "враг народа", должен был собственноручно писать лозунги за "вечное здравие товарищей Сталина, Димитрова и Живкова". Это называлось "целевой переквалификацией русского аристократа в современного трудящегося". Так я впервые соприкоснулся с современностью. В школе речь шла о напряжении, об отказе ради общего блага, о грядущей свободе и всепримиряющем равенстве в успехах: завтра, когда-нибудь...

Так я пережил утопию. Как глупую программу подчинения. Потом, в Белграде, говорили о Европе и о борьбе славян за свободу и признание. Мой сербский дядя Миодраг Ристич рассказывал часами, и глаза моего воображения наполнялись топотом копыт, героическими воеводами и плачущими матерями. В Вене я ограничился до благодарности и чувства недостаточности того, что я из себя представлял на самом деле. Индивидуальность, во всей её чудесной широте, сузилась до вербального губоизъявления, и чувство исчезло за маской униформированности. Всякое отклонение от этого эталона наказывалось.

В те годы я начал заниматься искусством. На основании своего опыта я стал рисовать крестообразные окна-лица, торжествовавших праздник зрения и чувства. На основании того, что значила монохромность, т.е. достижение модерна в абстракции. Программа, календарь совмещённых структур, которые я должен душевно обновить. Отказ от недостойного подхватывания использованных форм и манифестов авангарда. Отказ от искусства как параллельной схемы мира с его сомнительными предложениями к усовершенствованию. Решительный отказ от теории усовершенствования, ибо она, будучи возводимой к голосовой вербальности, остаётся нетворческой и трусливой. Объявление войны идентификационным коллаборантам с их надутой мелкобуржуазностью.

Искусство элитарно, художник— аристократ, а не индикатор сенсорности актуальной прессы. За чувственную конструкцию в объективируемом сакральном пространстве. Никаких снов. Никакого признания. Никакого поверхностного фетиша как судорожной смеховой программы. Верить с собственное существование как конструкции действительности, за которую ты должен отвечать и в реальности. Против идеи, что галереи, кураторы и иные сомнительные экзистенциальности важнее, чем сам художник. Против установки "об этом я не могу судить, мне нужно ещё раз подумать...", или же "нет...или...я к этому не имею отношения...", парализующей художников, которые должны знать, что они — лишь призрак тени в обществе, где искусство возведено к развлечению. За приближение к Богу и формулирование последнего посредством формирующей силы, творящей действительность опыта. За понятие безвременности: Кто, Зачем, Куда, С Чем! За чьё-то/моё самопонимание Традиции, в которой мы/я умрём. Всегда предпоследний. Сокровищница. Идеал. Вариация через перемещение элементов. Структурная схема:

Поскольку современное искусство и икона несовместимы, я могу исходить только из идеи анклава, некоторой духовной области. Двойной крест/двойное окно развёртывается вовне, при этом я оказываюсь стоящим за картиной. Зритель должен находиться в картине— так сказать, понять закрытую форму как открытую. Дать почувствовать во влиянии веры на искусство интегральность эстетического, культурного и морального качеств. Обновить влияние Малевича, Явленского, Ротко(вича). Основание картины должно подвигнуть зрителя к полной отдаче. Через сокращение расстояния до картины должно быть воспроизведено трансцендентальное переживание.

Я хочу, чтобы мои Двойной крест/Окно излучали всеобъемлющее влияние без опоры на иные вспомогательные средства. Таким образом, должны доминировать взгляд и дух зрителя. Единство произведения упраздняет всякий вторичный характер. Нужно защитить зрителя от слишком непомерных требований. Никаких отвлечений. Взгляд должен находиться в картине, где бы он там ни двигался. Одинаковый формат (200 х 160 см), одинаковое обрамление, одинаковое воздействие при интенсивировании внутренней картины.

Мои картины обращаются к человеческому чувству, к человечности, с ясным призывом к оценке ценностей. Будущее искусства лежит не в восприятии оптико-политических феноменов, но в конструкции сакрального пространства. Внутреннее созвучие, становящееся видимым через картину, создаёт пространство, в котором я могу осуществлять акт веры. Способность вновь инсталлировать в качестве объекта мистическую вокабулу памяти есть глобальное приближение к образу Божию, далёкому от всякой банальности или скрупулёзности. Эта установка исходит из внутренней свободы. Она инсталлируются как стена, блёклая и растресковшаяся, над стенами произвольного пространства: когда последнее приходит в движение — землетрясение, извержение вулкана, волны потопа — мы вспоминаем о подлинных силах этого мира. В их штрихах и сдвигах. Обитатель края земли, в центре рефлексии.

P.S. Как видите, вероятно я стал художником из ложных соображений.

Линки по теме:

Галерея HOHENTHAL und BERGEN

"Свободный от балласта" (BERLINER MORGENPOST)

Материалы по теме:

Х. Орошаков: БОЛГАРИЯ И ЕВРОПА

Х. Орошаков: "ОБИТАТЕЛЬ КРАЯ ЗЕМЛИ"

СЕТИ НЕПОНИМАНИЯ: Харлампий Г. Орошаков в беседе с nbk